Успех - Страница 120


К оглавлению

120

Пфаундлер, нимало не смущаясь, достал из кармана несколько рукописных листков и заявил:

— Вы свинья, Тюверлен. Сначала вы делаете вид, будто со всем согласны, а потом подсовываете мне ту же самую дрянь.

— Теперь, когда вы, Пфаундлер, столь недвусмысленно высказали свое мнение, можете убираться, — сказал Тюверлен, поворачиваясь к секретарше, в ожидании сидевшей за машинкой.

— Барские замашки! — разбушевался Пфаундлер. — Это на вас похоже! Без конца возитесь с «Касперлем и классовой борьбой». А где же «Выше некуда»? Если вы до субботы не сдадите мне «Выше некуда», я плюну на аванс, который выдал вам, и обозрение напишет другой. — И он швырнул на письменный стол листы рукописи.

Тюверлен невозмутимо продолжал диктовать. Г-н Пфаундлер послушал несколько фраз, высоко вскинул брови и застыл на месте.

— Позвольте, но ведь это даже не «Касперль и классовая борьба»! — воскликнул он с неподдельным возмущением. — Это вообще не обозрение, а черт знает что.

Его мышиные глазки под шишковатым лбом гневно блеснули. Тюверлен не отвечал. Г-н Пфаундлер еще немного покричал, но в конце концов, сознавая свое бессилие, пробормотал, оставляя путь к отступлению:

— Свой ультиматум я вам подтвержу еще и заказным письмом!

Когда Пфаундлер вышел, Жак Тюверлен с плутоватым видом взглянул на секретаршу.

— Он по-своему прав, — и продолжал диктовать. Все, что он сейчас диктовал, никак не было связано с обозрением, так что замечание Пфаундлера было совершенно справедливо. И все-таки определенная связь существовала. Чтобы замысел получил удачное воплощение, Тюверлен должен был вначале уяснить для себя некоторые теоретические проблемы. Вызывало сомнение, осталось ли у театра хоть что-нибудь общее с искусством. Спорным был и сам вопрос о том, можно ли рассматривать искусство как достойное человека занятие. К примеру, инженер Каспар Прекль в этом сомневался, и его сомнения, как бы решительно Тюверлен их ни отвергал, беспокоили его, ему не терпелось опровергнуть доводы Прекля своими контрдоводами. Они много спорили.

Работа захватывала Жака Тюверлена всего, без остатка. Ему не мешали ни посетители, ни частые телефонные звонки, ни сновавшие вокруг него, словно у почтового окошка, люди. Его не заботило, получится ли что-нибудь из его работы. Он не испытывал благоговейного трепета перед творением, для него удовольствием был сам процесс работы, ему нравилось беспрестанно исправлять и переделывать написанное. Его увлекала мысль дать новую сценическую жизнь древнему Аристофану в современном театре, столь чуждом произведениям великого грека. Импульсивность драматурга, мгновенные переходы от пафоса к непристойным остротам, гибкость протагониста, только что выступавшего великим обличителем и молниеносно превратившегося в шута, и прежде всего — свободная композиция, позволяющая вносить любые добавления, не меняя основных сюжетных коллизий, — все это привлекало Тюверлена.

Комик Бальтазар Гирль и инженер Прекль помогали ему советами, высказывали свои суждения и критические замечания. Все трое подолгу просиживали вместе за работой. Комик Гирль чаще всего угрюмо молчал. Иногда хмыканьем выражал сомнение, иногда кивал большой, грушевидной головой, что означало высшее одобрение, более определенного выражения чувств от него невозможно было добиться. Иногда он желчно говорил: «Ерунда!» Но с живейшим интересом ловил каждое слово Тюверлена и жадно впитывал в себя его идеи. Тюверлена и Прекля больше всего интересовали технические возможности работы, а не производимое впечатление, не сам по себе успех обозрения. Фанатичный инженер, угрюмый актер и неугомонный писатель сидели с видом заговорщиков и, словно алхимики, бились над задачей, как извлечь огонь искусства из эпохи, не имевшей ни однородного общества, ни единой религии, ни однородных форм жизни.

Жак Тюверлен, страстно увлеченный работой, но вечно разбрасывающийся, то и дело отвлекался от своей главной задачи. Он одновременно работал над окончательной редакцией «Маркса и Дизраэли», над вариантом пьесы для радио «Страшный суд», над обозрением. В радостном возбуждении он носился взад и вперед по своей неубранной, роскошно обставленной комнате, за машинкой в ожидании сидела безукоризненно чистенькая секретарша, играл граммофон, а он скрипучим голосом выкрикивал стихи, громко смеялся над удавшейся остротой.

Как это здорово — работать! Испытывать чувство полета, когда люди и вещи, все, что ты видел, пережил, о чем думал, читал, получали воплощение. Полезны даже ярость, горечь, заминки, препятствия, полезно, когда выясняется, что в твоем творении что-то не ладится. А огромное удовлетворение потом, когда все вновь налаживается и становится ясно, что идея была и в самом деле плодотворной, полной сложностей и противоречий! Как прекрасно было работать за пишущей машинкой, когда буквы обрушивались на бумагу, воплощались в художественное произведение, становились осязаемыми. А ошеломляющая радость внезапного рождения мысли — в ванне, за едой, за чтением газеты, среди пустого разговора.

Благословенно и то мрачное состояние, когда сидишь взаперти, проклиная все на свете, ощетинившись, словно еж, потому что бесповоротно решил: хоть убей, ничего не получается. Впереди гора, и тебе на нее никогда не взобраться. Правы те, что смеются над тобой… У тебя не хватает сил, ты слишком много на себя берешь. Ты — жалкий ремесленник. А затем чувство удрученности и одновременно боевого задора, когда углубляешься в произведения тех, кто, вопреки всему, одолел гору. Когда в этих книгах оживает жизнь людей, давно канувших в Лету, сливаясь с твоей собственной жизнью. Сидишь над бесподобным древним Аристофаном и смеешься так же, как смеялся он, когда придумал эту остроту, вот этот скромный трюк, с помощью которого он сумел одолеть точно такую же трудность!

120