А Кленк пластом лежал в постели. Впрочем, в утренние часы он чувствовал себя не так уж плохо. Омерзительный туман в голове рассеивался, не было гнусной слабости, бессилия, отяжелевшие веки не смыкались сами собой. Когда доложили об Инсаровой, он и на долю секунды не обрадовался, что на этот раз она сама пришла к нему. Только еще сильнее обозлился на себя — зачем тогда уступил ее идиотскому капризу. Он же чувствовал, что расклеивается. Но когда услышал по телефону это кошачье мяуканье, этот тоненький, жалкий, смиренный голосок, вдруг одурел. Захотел, видите ли, доказать, что он настоящий мужчина. Вел себя не умнее, чем какой-нибудь гимназистишка. Вот и получил за глупость, что причитается, сам уложил себя на обе лопатки и теперь должен созерцать, сложа руки, как вся эта шваль, пользуясь его болезнью и вынужденной бездеятельностью, старается его спихнуть. И виновата во всем русская сука. А ведь с другими она не ломалась — взять хотя бы Тони Ридлера. Поэтому, когда ему доложили о приходе русской, он раскричался, стал грубо ругаться: черт знает что, какая-то мразь лезет к нему в дом, выгнать ее взашей. Этим предательством он облегчил себе душу. Г-жа Кленк, тощая, ссохшаяся коза, бесцельно бродившая по комнате, обошла молчанием и приход русской, и вспышку мужа. Кленк не считал нужным таиться, не такой он был человек; сплетни, разумеется, дошли и до его жены, большевичка причинила ей немало страданий. Но сейчас она ничем себя не выдала, только чуть дрогнула бескровная рука, протягивавшая ему лимонад. Но как г-жа Кленк торжествовала в эту минуту!
Выгнав русскую, Кленк лежал ослабевший, довольный, и в мозгу у него проносились обрывки бессвязных мыслей. Он вспомнил свой кабинет в министерстве, переговоры, которые собирался провести с вюртембергским коллегой, тайного советника Бихлера, сыночка Симона, славного своего паренька, быстро делавшего карьеру. Давненько он не видел Симона. Вот бы заполучить его сюда. Конечно, тот не смог бы так бесшумно и неустанно ухаживать за ним, как ухаживает жена. Но насколько же было бы приятнее, если бы возле кровати топали сейчас сильные ноги сына, а не семенила бы на цыпочках, затаив дыхание, эта бледная немочь. Кленк бросил недобрый взгляд в сторону жены.
Пришел врач — немногословный, суровый доктор Бернайс. Маленький человечек в затрапезном костюме молча осмотрел больного, подтвердил прежние предписания — строгая диета, постельный режим, покой. На сердитый вопрос Кленка, понимает ли доктор Бернайс, как неисполнимы его советы, тот сухо ответил, что его это не касается. Министр спросил, когда же наконец он выздоровеет, но врач только пожал плечами. Когда он ушел, Кленк тоскливо подумал, что назначил на это утро прием еще двоим: элегантному, увертливому Гартлю и строптивому наглецу Тони Ридлеру. Тоскливо не потому, что боялся разволноваться, — нет, просто он чувствовал, что ослабел от болезни и ему не справиться с такими коварными противниками. Но не принять их, показать, как тяжко он болен, Кленк не хотел.
И вот Гартль уже сидит у его постели и с наигранным оптимизмом болтает о Кленковой болезни. Потом переходит к делам, и тут Кленк обнаруживает, что все же не представлял себе глубину бесстыдства этой гадины. Гартль отстаивает как раз противоположное тому, что считает разумным Кленк. В каждом его предложении сквозит стремление к политической самостоятельности, столь неприкрытой, что она свела бы на нет все тонкие ухищрения Кленковой политики. Кленк пропускает мимо ушей половину осторожных, полувопросительных замечаний референта. Он напряженно думает: чего, собственно, добивается этот тип? Почему, скажем, он так противится помилованию Крюгера? Это же простейший способ избежать пересмотра дела. Помилованный Крюгер навсегда снимается с повестки дня. А Гартль все говорит и говорит. Больной продолжает сосредоточенно размышлять. Ага, так вот в чем дело, теперь ясно, куда клонит хитрая лиса: хочет, чтобы кабинет, воспользовавшись болезнью министра, снова изменил курс, вернулся к прежней шапкозакидательской политике, чтобы здоровый Флаухер вытурил больного Кленка. Он готовит почву, этот самый Гартль, надеясь стать его преемником, демонстрирует свое умение стукнуть кулаком по столу, постоять за права баварцев, как надлежит настоящему министру юстиции. Кленк приходит в неистовство: «Черта с два, голубчик, на нас еще рано ставить крест! Но сейчас мы и бровью не поведем, сейчас мы будем благоразумны». Он мирно выслушивает дурацкую болтовню Гартля, возражает обдуманно, по существу. Ни единым жестом не выдает, что раскусил его. С виду это учтивая, можно даже сказать, задушевная беседа министра с референтом.
После ухода Гартля Кленк лежит совершенно обессиленный. Будь она проклята, эта русская! Эх, отдохнуть бы сейчас. Закрыть глаза, ни о чем не думать — ну, разве что о том, что стоишь где-нибудь на горе в лесу и подстерегаешь дичь. Но он и этого не может себе позволить. С минуты на минуту должен прийти барон Тони Ридлер. До чего они обнаглели, эти молодчики из партии «патриотов», пора прижать их к ногтю. Не успел он заболеть, как они буквально гадят ему на голову. Из-за сволочной болезни почек летит вверх тормашками вся баварская политика. Флаухер и этот его протеже, болван Руперт Кутцнер, развивают бурную деятельность, пробиваются к власти.
Где только что сидел Гартль, теперь сидит, развалившись, грубовато элегантный барон Тони Ридлер. Он прячет в усах улыбку, и глаза его с желтоватыми белками иронически и самоуверенно сверлят больного. Кленк чувствует, что в голове у него муть, что лучшая часть дня уже позади. Только бы не взорваться, не наговорить лишнего.