Когда же ему вернули его рукописи, он от счастья был на седьмом небе. Репродукция картины «Иосиф и его братья» уже была не нужна, он восстановил ее в памяти до мельчайших подробностей. Вот только лицо одного из братьев оставалось туманным, хоть и запомнилось добродушным, застенчивым и вместе с тем упрямым. Хотелось бы взглянуть на картину, а еще больше — на самого художника, но он и так был вполне удовлетворен и отнюдь не жаждал ночных телефонных звонков. Он знал: если кто и способен разузнать что-либо о художнике, так это Каспар Прекль. Для него, Мартина Крюгера, эта картина давно уже стала неизмеримо большим, чем только произведение искусства. Душевный покой, примиренность со своей судьбой он обрел под сильнейшим впечатлением от этой картины.
Чудесно, когда есть возможность писать так, как он пишет сейчас. Никто не ждет его рукописи, никому нет дела до того, что он пишет. Это важно лишь для него самого. Часто ему за целый день удавалось написать всего одну фразу. Хорошо, когда у тебя много времени. Пишешь только то, что является твоим убеждением, мыслью, подлинной жизнью. Гонишь от себя случайные соображения, неспособные преодолеть барьер, отделяющий их от глубоких мыслей. Коротко остриженный человек в серо-коричневой тюремной одежде сидел на табурете, окруженный тишиной, картинами, образами, мыслями. Или тяжело ступал по снегу, меж шести деревьев. Видел бездушное, вечно что-то выслеживающее лицо начальника. Слушал болтовню говорливого Ренкмайера. Ел. Писал.
О, эти беззвучно-тихие часы в камере, когда нет ничего, кроме покоя, часы, наполненные зарождающимися мыслями, которые не надо торопить, а можно дать им вызреть, без спешки, в обманчивом покое, столь благоприятном для созерцания и творчества. Так он сидел, не напрягая ни мускулы, ни мозг, безмятежный, готовый ко всему.
И вот эту умиротворенность взорвал Каспар Прекль, ибо то, что инженер, без конца прерываемый надзирателем и потому вынужденный говорить намеками, рассказал ему о признании шофера Ратценбергера, вновь настежь распахнуло перед ним двери камеры, снова вернуло человека в серо-коричневой арестантской одежде в те времена, когда он еще занимался изучением творчества Алонсо Кано из Кадиса, тонкого художника-портретиста семнадцатого века. Эта новость буквально потрясла Мартина. До сих пор на все рассказы Гейера, Прекля, Иоганны об их попытках добиться его освобождения он отвечал доброй, отрешенной улыбкой. Эти разговоры совершенно его не трогали. Но последняя новость вдруг разорвала толстый слой ваты, которым он себя окутал. Внезапно перед ним предстала прежняя жизнь — путешествия, картины, море, солнце, женщины, успех, танцевальные залы, памятники архитектуры, театр, книги. Инженера Каспара Прекля, который явно переоценил внешнюю отрешенность Крюгера и считал, что теперь тот сумеет избавиться от своего сибаритствующего отношения к работе и к жизни и встанет на его, Прекля, позиции — твердые, бескомпромиссные, и в конце концов отыщет путь к истине, испугало глубочайшее смятение, охватившее Мартина. Нет, Крюгер остался тем же. Иначе столь незначительный шанс на освобождение не мог бы так сильно его взволновать. И Каспар Прекль, которому и без того мешал надзиратель, перевел разговор на другое, рассказал, каких трудов ему стоило разыскать картину художника Ландхольцера «Иосиф и его братья». Кстати, истинная фамилия художника вовсе не Ландхольцер, он лишь выступал под чужим именем. На самом деле его зовут Фриц Ойген Брендель, он инженер. Теперь ему удалось напасть на след этого Бренделя, и он его в конце концов непременно разыщет.
В другое время эта новость вызвала бы у Мартина Крюгера живейший интерес, но в тот день она оставила его равнодушным. Им овладело глубочайшее смятение, и Прекль пожалел, что рассказал ему о признании шофера Ратценбергера. От умиротворенности последних безмятежных недель не осталось и следа. Крюгер не в состоянии был усидеть на месте, рукопись уже не интересовала его. Он беспрерывно мерил шагами камеру, то снимая, то вновь надевая серо-коричневую тюремную куртку. Он думал об Иоганне Крайн, и его бесило, что она развлекается в Гармише в то самое время, когда он торчит здесь. Еда снова казалась ему отвратительной, а от привкуса соды, которую туда добавляли, чтобы ослабить плотские желания заключенных, его поташнивало. Его захлестнула тоска по Иоганне, он видел ее перед собой обнаженной, ощущал прикосновение ее крепких, грубоватых, по-детски маленьких ладоней. Он кусал себе руки, испытывая отвращение к своему телу, к тому, что он так опустился, к исходившему от него запаху. Его лицо на какой-то миг приобрело было прежнее надменное выражение, но тут же странным образом стало похоже на жалкую маску беспомощного старика. Он начал писать Иоганне письмо — смесь сладострастия, горечи, нежности, оскорблений. Он сидел на полу, грыз ногти, проклинал и шофера Ратценбергера, и инженера Прекля. То был самый черный день за все время его заключения. Он порвал письмо к Иоганне Крайн — недреманное око начальника тюрьмы никогда его не пропустит! Стал подсчитывать, сколько ему еще придется пробыть в этих стенах. Оставалось еще много месяцев, очень много недель, бесконечно много дней. В ту ночь он не сомкнул глаз. Сочинял письмо к Иоганне.
На другой день он много часов подряд бился над несколькими фразами письма, стараясь составить их так, чтобы они миновали тюремную цензуру. Читая это необычное письмо, старший советник Фертч получил огромное удовольствие, его кроличья мордочка все время дергалась. Он перечитал письмо несколько раз, выучил наизусть отдельные обороты, чтобы потом поразить ими самых уважаемых граждан соседнего поселка, с которыми он встречался два раза в неделю. Затем пометил на письме: «Отправлять не дозволено», — и приложил его к делу.