Почтительный шепот, встречавший теперь Эриха, подогревал его надежды. Вместе с Симоном Штаудахером он ездил верхом по Английскому саду. Бойко выступал на партийном секретариате. Инсарова, приоткрыв рот, поедала его глазами, смиренная и вожделеющая.
Когда до Эриха дошел слух, что запрос в рейхстаге сделает доктор Гейер, он удовлетворенно усмехнулся про себя. Раз эта история задела старика, значит, все правильно. Вечером Эрих остался дома — ему уже начало надоедать восхищение товарищей. Бродил по комнате, увешанной фотографиями фон Дельмайера, Феземана, Кутцнера, собачьими масками. При случае, пожалуй, стоит снять маску и с Инсаровой. А почему он так и не повесил маску той женщины, Иоганны Крайн? Из скромности? Сентиментальная чушь!
Он вытащил маску, стал разглядывать белое лицо. Широкоскулое, со вздернутым носом, поразительно строгое: видно, когда он снимал с нее маску, она была в целомудренном стихе. Но попозже вечером от целомудрия и следа не осталось. Пусть себе смеется дурацким смехом, пусть поднимает брови хоть до макушки, факт остается фактом: он ею обладал.
Что бы она сказала, если бы узнала, что это он убил Амалию Зандхубер? Его рассказ насчет депутата Г. как будто пощекотал ей нервы. Такие вещи всех баб распаляют. А поглядишь на маску — самому не верится, что эта особа так с места в карьер легла с ним в постель.
По безглазой маске нельзя правильно судить о человеке. Разве представишь себе, глядя на это белое лицо, что некая Иоганна Крайн амурничала в Париже с неким г-ном Гесрейтером, да и с ним самим не очень-то ломалась? Должно быть, она сошла с рельс из-за всей этой ерунды с заключенным Крюгером. Пора бы ей открыть гляделки, может, у нее прочистились бы мозги и она поняла бы, что творится на белом свете. Он своего Георга вызволит, а вот вызволит ли она своего Крюгера? Чей сейчас черед смеяться — ее или его? Держись она за него подольше, может, он вызволил бы и Крюгера. За всякое дело надо браться умеючи.
Характерное баварское лицо с обычной примесью славянских черт. Тут никому не придет в голову спрашивать, а не жидовской ли она породы.
А не написать ли письмишко некоему доктору Гейеру, депутату берлинского рейхстага, который собирается сделать запрос насчет происшествия в форстенридском лесу?
Что ж, напишем.
Он уселся за стол, начал писать — не на машинке, от руки. Долго писал. Когда поднимал глаза, видел белую маску. Порою зачеркивал какое-нибудь слово, самодовольно улыбался. Несколько раз переписал все с начала до конца, наслаждаясь каждой фразой. Получилось отличное письмо, до чего же было приятно писать его. Так провел он два часа наедине с собой, в ночи. Перед тем как запечатать письмо, прочел его вслух. Надписывая адрес, облизывая марку, наклеивая ее на конверт, опуская конверт в почтовый ящик, он всякий раз заново наслаждался своим произведением.
На следующий день он упаковал маску, отправил ее Иоганне Крайн. У него было такое чувство, будто белое лицо вобрало каждое слово его письма, запечатлело в себе и теперь повторит их этой Иоганне Крайн. Он улыбался, думая, как Иоганна примет его посылку.
На этот раз Антон фон Мессершмидт вышел из себя. Выпрямился во весь рост, грозно приказал своим подчиненным расследовать убийство в лесу под Мюнхеном. Несколько лет назад это омерзительное тайное судилище как будто подохло, захлебнувшись собственным дерьмом, а теперь грязные псы опять взялись за старое. Испоганили преступлением лес, но это никого не трогает. Посвятили убийству целых семь строк в отделе «местных происшествий». Ничего особенного не произошло — просто пять-шесть преступных юнцов уничтожили человека — какую-то безобидную дуру-потаскушку, которая имеет такое же отношение к государственной измене, как кочерга к сосискам. Мессершмидт яростно рычал: он не допустит, чтобы и это убийство замяли, не бывать тому!
Он поставил этот вопрос на следующем же заседании кабинета. Потребовал, чтобы ему помогли и другие ведомства, чтобы в полном контакте с министерством юстиции работала полиция. И, разумеется, чтобы вмешалось министерство внутренних дел. Он, со своей стороны, решил назначить большую денежную награду за поимку убийц. В те годы обстановка в Баварии была вообще неблагоприятна для подобного выступления, но момент, избранный фон Мессершмидтом, был наименее благоприятный из возможных. Оккупация Рурской области вызвала бурю возмущения даже среди самых мирно настроенных слоев населения. В такое время нарушение национального единства из-за мелочи, вроде убийства какой-то служанки, граничило с преступлением. Все козыри были в руках у «истинных германцев», и вступать правительству с ними в конфликт было бы чистейшим безумием.
Так считали все члены кабинета. В таком духе и выступали — одни обстоятельно и уклончиво, другие лаконично и напрямик; даже мягко стелющий г-н фон Дитрам рискнул произнести несколько резких слов. Короче говоря, они скопом накинулись на Мессершмидта. Молчал только один человек — Флаухер.
Мессершмидт всех выслушал. Он отлично понимал, что в эту минуту его коллег куда больше интересует французский премьер-министр Пуанкаре, нежели убитая служанка Амалия Зандхубер, и что в высшей степени неразумно именно сейчас требовать от них поддержки. Но Мессершмидт не мог промолчать — таков уж он был, этот смешной чудак. Он сидел, облаченный в длинный черный сюртук, его сизые щеки, обрамленные густой, грязно-белой бородой, вздрагивали, глаза, под которыми набухли мешки, как-то глуповато поглядывали то на одного, то на другого; дольше всего они задержались на тяжелом лице Флаухера, неподвижного, до сих пор не проронившего ни одного слова. Когда Мессершмидт заговорил, голос его звучал хрипло.