К их столику подсел Боб Рихардс, тот самый, который делил уборную с акробатом. В отличие от обоих Бьянкини, он был большой говорун и, прочитав кое-какие писания Тюверлена, однажды вступил в спор с автором, твердо, хотя и почтительно отстаивая свою точку зрения. В детстве его прочили в раввины, он изучал Талмуд в Черновицах и в какой-то галицийской школе. Потом удрал с бродячей цирковой труппой, выступал в качестве художника-моменталиста, пользовался успехом. Однажды ему в нос попала краска, вызвавшая тяжелое заражение крови. Ему сделали операцию, изуродовали лицо, особенно нос, но и наградили новым талантом — умением, пуская в ход этот искореженный нос, подражать музыкальным инструментам. Рихардс так усовершенствовал нежданно приобретенный дар, что имитировал четырнадцать инструментов, начиная с саксофона-баса, включая струнные и кончая флейтой-пикколо, — все с помощью своего огромного искореженного носа. Он приобрел известность, получал немалые деньги, был обеспечен, спокоен за будущее. Программа у него всегда была одна и та же, так что особой тренировки ему не требовалось. Свободного времени у него хватало, и он целиком посвящал его любимому занятию — чтению трудов по кабалистике и по вопросам социализма: по каким-то малопонятным соображениям он считал, что эти столь различные отрасли человеческого знания тесно связаны между собой. Рихардс вел бесконечные, но миролюбивые споры с Бенно Лехнером, которого Тюверлен, по просьбе Каспара Прекля, временно устроил осветителем у Пфаундлера: тяжеловесные, спокойные рассуждения Бенно очень нравились имитатору.
Комик Бальтазар Гирль в буфет не заглядывал, почти безвыходно сидел у себя в уборной в обществе своей подруги и все время ворчал и брюзжал. Какой кретинизм — поддаться уговорам, уйти из «Минервы», впутаться в это дурацкое обозрение, где он — пришей кобыле хвост. Правда, во время репетиций он нашел в образе Касперля еще какие-то занятные черточки. Тюверлен не превратил Касперля в гнусную карикатуру, напротив, наградил и обаянием, и умением выходить сухим из воды. Его частенько били, но еще чаще бил он. Молотил всех по головам, молотил до тех пор, пока «большеголовые», эти умники-разумники, не падали замертво. Невредим был только он, тупой, самонадеянный, победоносный Касперль, наивно вопрошающий: «А сколько вам за это отвалят, господин хороший?» Терпели поражение все — и ветрогоны и вояки, — торжествовал один Касперль, простодушный, упрямый, тугодумный хитрец, всеми своими победами обязанный этой своей неуклюжей, тугодумной хитрости. Комик Гирль не понимал символического смысла Касперля, зато чувствовал нутром, что сможет воплотить на сцене его сущность — сущность истого баварца. Честно говоря, он был в этой роли как рыба в воде. Но Гирль уже извлек из нее все, что ему могло пригодиться, что он когда-нибудь использует в своих собственных выступлениях, рассчитанных на широкую публику, где Тюверлена не будет. В залах «Минервы» Гирль главный, там его не оттесняет на задний план всякая шушера из труппы «Волшебного театра», твари из зверинца, прилизанные франты и голые потаскухи. Постановка обозрения не нравилась ему, не внушала доверия. Как и Пфаундлер — а уж у него тонкий нюх! — он предчувствовал неудачу, провал. И выступать в обозрении не собирался.
Разумеется, Гирль не признавался в этом никому — даже своей подруге, даже самому себе. Зато все время брюзжал, что опять ему плохо подогрели пиво, что при такой дирекции талантливому актеру и издохнуть недолго, что никто не заботится о его больном желудке, что болван он будет, если не расплюется с этим обозрением. Выпив пива, он выходил в коридор или за кулисы, молча стоял там, порою изрекал: «Ладно, ладно, девочка, еще рано загадывать», — и на лице у него было написано такое уныние, что коллеги участливо спрашивали, какая у него стряслась беда.
Когда Тюверлен вернулся в зрительный зал, там репетировали картину «Голая истина». Некий молодой богач покупает в Тибете изваяние богини Кванон, обладающее удивительным свойством: если в его присутствии кто-нибудь лжет, оно начинает двигаться, но видит это только владелец статуи. Чем беззастенчивее ложь, тем стремительнее движение богини. Молодой человек устраивает званый вечер, собирается довольно много народу, гости болтают друг с другом, как заведено на таких сборищах. Богиня вздрагивает, начинает двигаться, ее движения все убыстряются, она пускается в пляс. Тибетскую богиню играла г-жа фон Радольная. Она добивалась этой роли с обычным своим невозмутимым упорством — и добилась. Ей удалось создать гротескный образ, не лишенный тяжеловесного обаяния. Но Пфаундлер был недоволен, Катарина никак не могла ему угодить. Тем не менее она сохраняла невозмутимое спокойствие. Впрочем, Тюверлен видел, что дается ей это нелегко. Ему была понятна подоплека пфаундлеровских придирок: шум, поднятый вокруг вопроса о конфискации имущества владетельных князей, неведомо почему повредил одной только г-же фон Радольной. Требования народа не были удовлетворены, г-жа фон Радольная продолжала на законном основании владеть поместьем Луитпольдсбрун и получать ренту, но, в то время как все прочие нисколько не пострадали от потоков грязи, которыми их обливали в оппозиционной прессе, репутация Катарины была погублена. Без видимых оснований лишь она и была замарана. Друзья из придворных кругов, в свое время многим обязанные Катарине, теперь отвернулись от нее. Фортуна ей изменила, это чувствовали все. Чувствовал и Пфаундлер. Не щадил Катарину. Роль тибетской Кванон ей удалась. Когда бы не злобные газетные нападки и общественное неодобрение, он, конечно, хвалил бы ее. Г-жа фон Радольная понимала это, понимала и другое: он бранит ее сейчас вовсе не из-за какой-то особенной зловредности, нет, ему действительно не нравится ее игра. Катарина достаточно пожила на свете, знала людей, да и сама считала, что чем больше изменяет человеку успех, тем строже его следует судить. Г-н Пфаундлер придирался к ней, его начальственный голос, искаженный рупором, был визглив, как у младенца-великана. Г-жа фон Радольная вновь и вновь невозмутимо репетировала картину, пока г-п Пфаундлер, выйдя из-за режиссерского пульта, не взобрался на подмостки и, сердито глядя на актрису, не сказал с тихой угрозой, что придется, как видно, эту картину из обозрения выкинуть. Но тут взорвался Тюверлен. Он скрипуче крикнул из темноты зрительного зала, что выкидывать надо не эту картину, а нечто совсем другое. Пфаундлер по-прежнему на подмостках, по-прежнему в лучах прожектора, освещавших его толстую физиономию, обернулся в сторону темноты, хотел было завопить, но сдержался и только сказал, что еще не время решать. Подсев к Тюверлену, акробат Бьянкини Первый заметил полушепотом: