Это позволительно, пожалуй, доктору Мартину Крюгеру, потому что он сидит за решеткой, в малоприятных условиях. Или человеку, который нашел пристанище в сумасшедшем доме. Да, художнику Ландхольцеру это, пожалуй, позволительно. А как быть с писателем Жаком Тюверленом, который сидит на вилле «Озерный уголок» с женой Мартина Крюгера и пишет радиопьесу «Страшный суд», за которую, между прочим, получит кругленькую сумму в долларах? Какая мерзость.
Не желает он уподобляться писателю Жаку Тюверлену.
Он сел за пишущую машинку, в которой по-прежнему были неисправны буквы «е» и «х», и написал следующее:
«Приказ от 19 декабря Каспару Преклю, большевику, о выступлении в поход.
1. Вам надлежит явиться к капиталисту Андреасу Рейндлю и любыми способами добиться отправки в качестве старшего конструктора в Нижний Новгород;
2. Вам надлежит любыми способами, в первую очередь используя вышепоименованного капиталиста Рейндля, добиться освобождения приговоренного к тюремному заключению Мартина Крюгера;
3. Вам надлежит выяснить у девицы Анни Лехнер, согласна ли она вступить в партию и ехать с вами в Россию?»
Печатая этот приказ, инженер Каспар Прекль не вспомнил о том, что однажды в его присутствии ненавистный ему писатель Жак Тюверлен послал самому себе открытку с директивой, какой эстетической позиции он должен держаться.
Прекль открыл дверцу железной печки, полной угля — об этом перед уходом позаботилась Анни. Бросил туда листки с текстом баллад. Потом — манифест художника Ландхольцера, рисунок «Западно-восточный двойник» и напоследок — деревянную дощечку с рельефом «Смиренного животного». Не удостоив взглядом вспыхнувший огонь, сел за стол и принялся чертить.
Одельсбергская тюрьма помещалась в бывшем монастыре; в трапезной устроили церковь. В сочельник туда привели заключенных, и они, сидя на скамьях, распевали псалмы, а начальник произнес речь. Зажгли свечи на елке. Сзади толпились жители Одельсберга, главным образом, женщины и девушки. Серо-коричневые поглядывали на них, радуясь, что наконец-то довелось увидеть женщин. Речь начальника состояла из общих мест, хор звучал нестройно, елка и свечи выглядели убого. Но арестанты были взволнованы, многие плакали. Был взволнован и Мартин Крюгер. Потом его мучил стыд за то, что он был взволнован. На ужин им выдали по добавочному куску сыра. Швейцарского сыра, твердого, острого. Мартин Крюгер ел его маленькими кусочками и наслаждался.
Он был подавлен. Лучше всего он чувствовал себя, когда писал о мятежнике Гойе. Собственный его мятеж состоял из дурацких стычек с маленьким тюремным чинушей, стычек изнурительных, безнадежных.
Время подточило его здравый смысл. Однажды человеку с кроличьей мордочкой удалось найти предлог, чтобы подвергнуть Крюгера наказанию. Он объявил ему об этом деловито, лаконично, тоном военного приказа. Волосики у него в ноздрях подрагивали, словно он похотливо принюхивался к лакомому куску. И тут Мартин Крюгер поднял руку и дал ему оплеуху. И почувствовал огромное удовлетворение. Но за это пришлось расплачиваться. Начальник тюрьмы, не в пример своему подопечному наделенный здравым смыслом, сдержался, решил отнестись к пощечине, как к выходке сумасшедшего, и отправил Крюгера в карцер «для буйных».
Карцер, похожий на тесную клетку, был устроен в тюремном подвале. Мартина Крюгера раздели, оставив на нем одну рубаху. Потом пинками заставили спуститься по скользким каменным ступеням. В нос ему ударила острая вонь от экскрементов тех, кто сидел в карцере до него. На улице был белый день, а в подвале непроглядная тьма. Он стал ощупывать стены, прутья решетки, неровный, в выбоинах земляной пол. На нем была только короткая рубаха, и холод пронизывал до костей; он окоченел, с трудом двигался. Затолкали его в карцер часов около четырех, прошло совсем немного времени, а он уже не знал, день сейчас или ночь. К вони он быстро привык. По клетке бегали крысы, беседовать с ними Мартину Крюгеру не хотелось. Он лег на землю, надеясь, что замерзнет: ему рассказывали, что это — приятная смерть. Но улежать не смог — мешали крысы. А может, он не уснул потому, что был голоден. Он стал кричать, но его не услышали или не захотели услышать. Потом он уже только скулил. Прошло сколько-то времени, и ему бросили матрац и кусок хлеба.
Порою он терял представление, где он, чувствовал только, что хочет есть, что ему холодно, что кругом тьма, вонь и крысы. Мечтал о своей камере. Вдруг подумал, что живет в Центральной Европе, в двадцатом столетии, что в этом столетии и в этом уголке земли люди убеждены в своем превосходстве над первобытными племенами первобытных времен. Вспомнил людей, повисших на проволочных заграждениях, — он видел их собственными глазами, — отравленных газами, до смерти забитых «освободителями» Мюнхена. Пытался найти утешение в мысли, что их судьба еще страшнее, чем его; но он лгал себе — она не была страшнее. Вспомнил стихи средневекового поэта по имени Данте Алигьери, стихи, где речь шла об аде, о тех, кого терзает голод, терзает огонь, и рассмеялся — до чего убога была фантазия этого поэта. Потом встал, пошатываясь, каждой клеточкой ощущая режущий холод, и попытался в темной клетке проделать свои обычные упражнения. Это было мучительно: все кости, все мышцы сопротивлялись движениям. Кончилось тем, что, обессилев, он упал и, должно быть, уснул.
Проснувшись, он почувствовал, что ему не так уж плохо, порадовался своей слабости, с удовольствием прислушался к возне крыс. Огорчало одно — он никак не мог вспомнить нужной ему строчки из поэмы этого Данте. Он сказал: «Dante era un trecentista» . Сказал: «Всего же лучше — не родиться». Сказал: «Доколе?» Ему казалось — он кричит, а на самом деле шептал так тихо, что его не слышали даже крысы. Он стал вспоминать людей, которых знал когда-то. Нумеровал их. Понимал, что все время кого-то пропускает. И сбивался в нумерации. Решил восстановить в памяти свой кабинет. Комнату в целом увидел очень отчетливо, но подробности ускользали — то одна, то другая. Он злился на себя. Странно, что на земле одновременно существует столько разного. Она совсем маленькая — в самом деле, много ли это — сорок тысяч километров? И так удивительно — где-то на этой земле кто-то читает сейчас давным-давно написанную им фразу о таком-то и таком-то оттенке цвета, а он валяется здесь, и по нему бегают крысы.