Успех - Страница 246


К оглавлению

246

На сердце тяжесть, дыхание спирает, но это из-за жары. Он заставляет себя думать, о чем придется. Даже если они не выпустят его досрочно, все равно он проведет в Одельсберге еще только одну весну. Большую часть срока он уже отбыл. Теперь вполне можно отсчитывать оставшиеся дни. Их меньше пятисот, так что вполне можно отсчитывать.

Он гордится собой — имена, которые так и не вспомнил, когда сидел в карцере, теперь снова всплыли у него в мозгу. И номера, тогда хаотично проносившиеся перед ним, теперь стоят стройными рядами. Он устанавливает в две шеренги женщин — в одну тех, с которыми он спал, в другую — с которыми мог бы спать. Выносит приговоры — такая-то красива, такая-то не очень; впрочем, разве существуют некрасивые? Он отдал бы год жизни за самую невзрачную, лишь бы она очутилась сейчас возле него.

За любую, кроме одной. Он горько раскаивается, что спал с ней. Его тошнит от нее. Если ему доведется выйти отсюда, он пальцем до нее не дотронется. Даже в ее сторону не посмотрит.

По отопительным трубам до него доносится приглушенный, еле слышный стук. Это его зовет Трибшенер. Он счастлив. Они затикали. Часы из Краеведческого музея, часы по имени Клара затикали.

Вот и отлично. Поздравляю. Но какой смысл в том, что они тикают?

Он вспоминает, как впервые осознал, что жадно хочет женщину. Она была служанка, толстая блондинка. Он отчетливо видит ее, видит каждое ее движение. Видит, как она сидит на корточках перед печкой, ее туго обтянутый платьем зад. Непонятно, как он мог отказаться от стольких женщин из-за этой Иоганны Крайн.

Он только потому чувствует себя так мерзко, что в камере невыносимая жара. Распирает живот. Чем они сегодня кормили? Суп был не хуже, чем всегда; сушеные овощи такие же, как всегда. Мог бы уже привыкнуть к их жратве. Видно, слишком баловал свои кишки. Скоро будет не так жарко. У него давно не было сердечных припадков. И сейчас припадка не будет. Он не позволит ему начаться. После полуночи температура станет совсем сносная. Он встает, дышит. Диафрагмой, всей грудью.

В ушах обрывок какого-то музыкального мотива. Должно быть, донесся до него из Одельсберга, но очень неразборчиво. Все-таки жаль, что теперь уже совсем ничего не доносится. Он мурлычет мелодию, звучащую в ушах, еле слышно, почти не разжимая губ — привычка, перенятая у Иоганны. Музыкальные такты незаметно складываются в глупейшую, когда-то модную песенку. В Одельсберге играли песенку тореадоров, но до его камеры она долетала совсем приглушенно, а прежде он ее ни разу не слышал.

Он ходил по камере, делал дыхательную гимнастику, нетрудные упражнения. Стало немного легче. Еще четыреста двадцать семь дней. Если человек выдержал шестьсот шестьдесят девять дней, не окочурится он и в оставшийся не такой уж долгий срок. Первый год самый трудный, это все знают. А сейчас он уже приспособился. В карцер они его во второй раз не засунут. Этого с ним больше не случится. По правде говоря, ему здорово повезло. Мог нарваться на кого-нибудь похуже, чем этот с кроличьей мордочкой.

Не ехать в Испанию? Что за чушь лезет ему в голову. Как выйдет отсюда, так первым же самолетом улетит в Испанию. Он понятия не имеет, как обстоят его денежные дела, но сколько-то можно будет наскрести. Иоганна наскребет. Он встанет перед картинами Гойи и будет смотреть. Заскрипит паркет, но он даже не услышит. Будет впитывать в себя Гойю. Он очень хорошо написал о нем, но нужна спокойная обстановка, чтобы все это отшлифовать. Осталось четыреста двадцать семь дней, а шестьсот шестьдесят девять уже прошли. Четыреста двадцать семь к шестистам шестидесяти девяти — сколько это получится? Он производит в уме сложные вычисления. Нет, так ничего не получается. Он пишет теневые цифры на потолке. Это неплохой способ, когда к нему привыкаешь.

В камере все такая же адская жара. Обычно в это время температура уже вполне сносная. А Иоганна замечательная женщина. Как непосредственно и яростно она негодует, когда что-нибудь не в порядке. Говоря по чести, только благодаря Иоганне он написал книгу о Гойе. Не будет никаких четырехсот двадцати семи дней. Иоганна все сделает, чтобы не было четырехсот двадцати семи дней. Но если он выйдет на волю, например, тридцать первого августа, все его вычисления окажутся неправильными. Какую часть срока он тогда отсидит? Он снова начинает вычислять.

Слышно, как в коридоре усаживается надзиратель. Он припадает на левую ногу, значит, это Покорный. Сегодня ночью дежурит Покорный. Мартин Крюгер прислушивается к тому, как тот зевает, шуршит газетой. Покорный уже старик, скоро выйдет на пенсию. Он старик и тупица, его ничем не проймешь.

Ему, Мартину, только что исполнилось четырнадцать лет, когда он смотрел, как сидит на корточках перед печкой белокурая служанка. Всего слабее в книге о Гойе глава о бое быков. Ее надо всю переделать. Нет, ему и четырнадцати тогда еще не было.

Это не из-за сердца, но все равно ему очень плохо. Если бы вырвало, может быть, стало бы лучше. Он поднимает руки. Вывернув их ладонями кверху, шатаясь, как пьяный, бредет к параше. Господи, как далеко до параши. Идешь, и все конца нет. Сколько это продолжается — три секунды или четыреста двадцать семь дней? Вот когда пригодились бы часы Трибшенера. Время, где жало твое? Трибшенер, где часы твои? Если вырвет прямо на пол, тоже ничего страшного. Но лучше бы добраться до параши. Не то будет всю ночь вонять.

Это не из-за сердца, не из-за сердца, не из-за сердца. Не хочу, чтобы это было из-за сердца. Осталось только четыреста двадцать семь дней, а если все пойдет как надо, то всего двадцать семь дней, а если сорвется, сколько потрачено труда и хлопот. Ужасно у меня расшатались зубы, вот-вот выпадут. Но все номера я вспомнил. Восстановить каталог по памяти дьявольски трудно, а вот я восстановил.

246