Подогревая себя, фюрер заговорил с удвоенным пылом. Быстро шевелились его крошечные усики, внушительно двигался вверх и вниз утиный нос. Кленк думал: «Опоздал, голубчик. С твоих деревьев весь цвет пооблетел». Он как знаток оценивал картинные позы фюрера, смаковал его длинные увещевания.
Прошло много времени, пока он соизволил пригласить гостей в дом, накормить и напоить их, продрогших до костей. Притворился, будто ничего еще не решил, и был в восторге, когда фюрер, ухватившись за это, снова начал разглагольствовать. Теперь Кутцнер ораторствовал по поводу ящика письменного стола и запертого в нем великого плана. Когда он заговорил о плане в первый раз, на Кленка его слова произвели немалое впечатление. Собственно говоря, только это одно и произвело. Много раз с тех пор его живое воображение рисовало ему кутцнеровский грандиозный план, — запертый в ящике, никому неведомый всеобщий двигатель. Когда Кутцнер и сейчас с таинственным видом стал развивать эту тему, Кленк, не то шутя, не то всерьез, как бы между прочим, сказал, что и он пишет некое произведение, которое не скоро увидит свет. Фюрер, до этого сосредоточенно рассматривавший костяные пуговицы на охотничьей куртке Кленка, насторожился и заглянул в его хитрые, веселые карие глаза. Да, он пишет воспоминания, пояснил Кленк. Фюрер несколько минут молчал и, не переставая жевать, что-то обдумывал. Потом, стараясь скрыть под наигранным оживлением явное беспокойство, спросил, будет ли в этих воспоминаниях отведено место и ему, Кутцнеру?
— А как же, господин хороший! — ответил Кленк.
Инсаровой очень понравился Кленк, его умные глаза, крупная костистая голова, обветренная кожа, весь он — спокойный, массивный, хозяин в своем доме и в своем лесу. Теперь она не понимала себя — зачем ей было все лето ограничиваться одним Эрихом Борнхааком? Она не собиралась следовать совету многоопытного доктора Бернайса. Пусть ее дни сочтены, но ведь в этом есть и свои преимущества: кому, как не ей, наслаждаться каждым оставшимся днем? Поэтому, стоило Кленку намекнуть, что хорошо было бы, если бы она как-нибудь приехала к нему одна, Инсарова сразу согласилась.
— Когда? — спросил Кленк.
— Завтра вечером, — решительно сказала она. Завтра вечером должен свершиться прыжок; Эриха заденет за живое, если она не придет полюбоваться им.
Государственный комиссар доктор Флаухер усердно трудился над осуществлением своего плана. Сам господь бог внушил ему мысль подать свою вынужденную измену «истинным германцам» как добровольный разрыв с ними и получить за это от имперского правительства признание прав Баварии на самостоятельность. Ему до смерти хотелось, чтобы Кленк узнал, какое драгоценное яичко он, Флаухер, ухитрился снести. Узнай Кленк о его идее, поистине достойной государственного мужа, он наконец отнесся бы к Флаухеру как к равному. Но Кленку нельзя довериться: где гарантия, что он не пойдет и не растрезвонит о его плане? Увы, придется Флаухеру еще несколько дней мириться с тем, что Кленк считает его чурбаном.
Подготовку к своему новому курсу он вел энергично и продуманно. Девятого ноября должен был появиться приказ о мерах против «истинных германцев». Восьмого ноября Флаухер собирался выступить с речью о своем разрыве с ними, который он хотел обосновать различиями в мировоззрении. Эта речь была задумана как отречение от «патриотов» и аванс Берлину.
Чтобы убаюкать подозрительность «истинных германцев», восьмого ноября во вторую половину дня он еще раз пригласил их к себе. Встреча прошла в самой дружественной обстановке, обе стороны заверили друг друга, что конечные цели у них общие. Да, восьмого ноября Флаухер, собиравшийся вечером нанести «патриотам» удар, с истинно северной хитростью твердил, что двенадцатого выступит вместе с ними. «Патриоты», которые, со своей стороны, в этот же вечер собирались устроить путч, с истинно северной хитростью обещали Флаухеру, что до двенадцатого ничего не предпримут. Они расстались в полном согласии.
Вечером в помещении «Капуцинербрей» генеральный государственный комиссар Флаухер выступил с долгожданной обширной речью о положении в стране. Были приглашены все националистические объединения, в огромном зале не осталось ни единого свободного места. Начал Флаухер с тирады о разлагающем влиянии марксизма. Бороться с ним можно только соблюдением порядка, железной дисциплины. Тут он возвысил голос, собираясь перейти к главному своему тезису: все, в том числе и благомыслящие патриоты, обязаны беспрекословно подчиняться богоданным властям — правительству и государственному комиссару Флаухеру.
Но в этом самом ответственном месте речь Флаухера была прервана весьма неприятным шумом у входной двери. Кто-то выкрикивал слова команды, кто-то орал, кто-то выстрелил. И вот на трибуне рядом с Флаухером стоит фюрер Руперт Кутцнер, и в руке у него дымится пистолет. На фюрере новый, полувоенный-полуспортивный костюм строгого покроя. Очень высокий белоснежный воротничок туго накрахмален, пробор в волосах проложен до самого затылка. На груди у него железный крест — военный орден, которого удостаивались люди или очень высокопоставленные, или очень богатые, или действительно совершившие подвиг. В высоко поднятой руке — пистолет. Так на сцене мюнхенского придворного театра, возвещая генуезской знати о падении тирании, стоял актер Конрад Штольцинг в роли графа Фиеско ди Лаванья, действующего лица в пьесе драматурга Шиллера.