Впереди какой-то крестьянин на телеге неуклюже пытался свернуть с середины дороги — обгоняя его, Тюверлен грубо выругался. На свежем ветру его голое лицо собиралось в складки, ухмылялось. Возникали образы, теснились мысли, переплетались, рождали новые мысли. Кто знает, может быть, когда утечет много воды, окажется, что его книга не только развязала мертвому язык, но сделала и еще кое-что. Сидя за рулем, подставляя лицо ветру, он насвистывал, напевал. И вот уже Берхтольдсцель.
Кленк был не один, Тюверлен застал у него Симона Штаудахера. Они сидели за большим, не покрытым скатертью столом. Экономка Вероника подавала одно блюдо за другим — вкусные, незатейливо приготовленные кушанья, порции впору великанам. В этой обстановке Тюверлену особенно бросилось в глаза сходство между отцом и сыном. Как ни менялись обстоятельства, на всех баварцах лежала общая печать. Бенно Лехнер все больше напоминал своего родителя, Симон Штаудахер — своего.
Кленк, затаившийся у себя в логове, почти отвыкший от гостей, обрадовался посетителю. Он ругал Симона, упрямого осла, который прямо присох к «истинным германцам» и отговаривается всякими «вот погоди», «теперь уже наверняка» и прочее. В душе Кленку нравилась необузданность сынка. Сейчас парень занят чисткой партийных кадров. Сцепился с Тони Ридлером. Опасное предприятие — противники стоили друг друга. У Кленка, который сам столько раз воевал с командиром ландскнехтов, глаза вспыхнули боевым огнем при мысли, что сын продолжает его борьбу. Не стесняясь присутствия Тюверлена, он стал учить Симона, как прижать к ногтю Тони Ридлера. Тюверлену вспомнился умирающий царь Давид.
Кстати, вспомни для начала
Иоава, генерала.
..........
Ты, мой милый сын, умен,
Веришь в бога и силен,
И твое святое право
Уничтожить Иоава.
Кленк приложил немало усилий, чтобы по Мюнхену разнесся слух о его мемуарах. Вспоминая, как перекосилась физиономия Кутцнера, когда он как бы вскользь сказал о них, бывший министр юстиции злорадно думал, что теперь эти мемуары, как грозовая туча, висят над многими головами, гонят сон от многих глаз. На своем жизненном пути он сталкивался с самыми разнообразными людьми, и, разумеется, никто из них не считает, что Кленк — кроткий агнец, что его воспоминания будут окрашены в розовые тона. Тюверлен не был уверен, что Кленк и впрямь что-то пишет. Если Кутцнер поддерживал мужество своих приверженцев пустым ящиком письменного стола, то почему бы Кленку не держать в страхе врагов таким же пустым ящиком и несуществующими мемуарами? Он собирался выяснить, есть ли в этих слухах хотя бы доля правды. Симон почти сразу уехал в Мюнхен. Оставшись наедине с Кленком, Тюверлен начал его выспрашивать. Но тот лаконично ответил — да, он работает над воспоминаниями.
Кленк охотно продолжил бы этот разговор. Дело в том, что Кутцнера он, действительно, только дразнил. Но потом ему до смерти захотелось досадить ближним, показать им где раки зимуют, так что теперь ящик письменного стола был почти доверху полон. Ничуть не страдая писательским честолюбием, он тем не менее считал, что — себе на радость, другим на горе — сочинил нечто весьма забористое, и с удовольствием прочитал бы кое-что оттуда писателю Тюверлену. Но Кленк был гордец, поэтому ограничился коротким «да».
И сразу заговорил о другом. Спросил, не считает ли г-н Тюверлен, что стоит назначить определенный срок для исполнения условий небезызвестного ему пари. Тюверлен сидел за массивным некрашеным столом, щурясь, поглядывал на сидящего напротив Кленка. Подумав, сказал, что предлагает седьмое июня будущего года.
— Еще целый год, — что-то соображая, сказал Кленк. — В общем, получается девятнадцать месяцев.
— Девятнадцать месяцев не такой уж большой срок, чтобы развязать язык покойнику.
— Пожалуй, вы правы, — согласился Кленк, и вопрос был решен.
А нельзя ли узнать, благодушно полюбопытствовал бывший министр, что это за творение, которое г-н Тюверлен проиграл ему, можно сказать, на корню. Неторопливо действуя руками в рыжеватом пушку, тот отрезал ломоть темного, из непросеянной муки хлеба, намазал его маслом. Следуя местному обычаю, в точности как Кленк, тонко настругал редьку, посолил, подождал, пока она не пропиталась солью.
— Думаю, Кленк, — сказал, вернее, проскрипел он, — думаю, что вы дали маху. Думаю, моя книга развяжет язык мертвецу.
При этих словах рука Кленка с зажатым в ней хлебом опустилась на стол.
— Вы пишете книгу о Баварии? — спросил он. — Значит, тоже пишете воспоминания?
— Пожалуй, что и так, — дружелюбно согласился Тюверлен. — Занимаюсь самовыражением, как однажды уже имел честь вам докладывать.
— И надеетесь добиться успеха? — снова спросил Кленк. — Политического успеха? Каких-то перемен? — Его длинное, кирпично-красное лицо расплылось в улыбке.
Редька пропиталась солью в самый раз, Тюверлен уплетал ломтик за ломтиком.
— Великий человек, которого вы терпеть не можете, да и я недолюбливаю, — сказал он, — короче говоря, Карл Маркс заявил, что философы объясняли мир, а теперь его надо переделать. Но я считаю, что единственный способ переделать мир — это его объяснить. Кто убедительно объясняет, тот и переделывает, притом без насилия, одним воздействием разума. А кто старается переделать насильственно, тот, значит, не сумел убедительно объяснить. Действуя наскоком, толку не добьешься, я больше верю в действия исподволь. Великие государства гибнут, хорошая книга остается. Я больше верю в бумагу, исписанную разумными словами, чем в пулеметы.