Оглушенная, она сидела, закусив верхнюю губу. Ну, конечно, все, что он наговорил сейчас, — великодушная ложь. Его очерк полон огня, но не того, обыкновенного огня любви и ненависти, а совсем иного. Иоганна была растрогана, ее заливала нежность к человеку, который ради нее отрекался от своего творения. Наконец сказала:
— Может быть, для фильма действительно нужен какой-то другой огонь.
Он делал вид, что погружен в чаепитие, лицо собралось в морщинки и складки, даже малый ребенок догадался бы, что он хитрит, напускает на себя простодушие. Заметив это, она вдруг расхохоталась. Тогда он встал, пригласил и эту рослую девушку на осеннее гулянье, но сперва поцеловал.
В огромной бело-голубой палатке, где торговали пивом, среди толпы мюнхенцев, шумно наслаждавшихся жизнью, Иоганна Крайн спросила писателя Тюверлена, считает ли он возможным, чтобы в звуковом фильме мистера Поттера вместо него выступила она. Не дожидаясь ответа, выложила все, что накипело у нее на душе. Под аккомпанемент шумных разговоров и пьяных выкриков, стародавних песен о том, что «ох и ух, не поймаешь этих мух» и «для чего крестьянин шляпу заимел», под аккомпанемент духового оркестра, среди пивных испарений, среди запахов сосисок, крендельков, жаренной на вертеле рыбы, среди толчеи и смрада она рассказала ему, как эти месяцы мучилась тем, что ей не дали возможности говорить, что книги Крюгера заслонили судьбу замученного человека, и как важна для нее эта нежданно появившаяся надежда, что, может быть, теперь ей удастся все высказать вслух. Тюверлен, щурясь, глядел на нее, потом предложил «разорвать кренделек» — у жителей тех краев это было знаком особенной близости, — и они с двух сторон зацепили пальцами соленый кренделек и разорвали его. Духовой оркестр играл мюнхенский гимн «Пока зеленый Изар стены города омывает, будет в наших домах царить благообразный уют», потом мелодию из «Боя быков», потом снова «Да здравствует наш уют», Тюверлен пел вместе со всеми, и они с Иоганной пили из больших серых кружек.
Иоганна работала. Шли съемки фильма «Мартин Крюгер». Какая негаданная, неповторимая возможность — фильмом, поддержанным деньгами и влиянием Калифорнийского Мамонта, попытаться воздействовать на чувства и совесть людей. Эту возможность надо было исчерпать до предела. Работа была изнуряющая. Иоганна стремилась не изменять правде, ее коллеги стремились — с полным основанием — добиться наибольшей силы воздействия, и эти стремления порою были несовместимы. Но поддавалось ли воплощению то, что она хотела воплотить? Можно ли с помощью киноаппаратов, объективов, операторов показать всю глубину горечи, неистовость возмущения? Можно ли сфотографировать душу?
Жак Тюверлен видел, что она изнемогает от усталости. Но, при всем желании помочь, никогда прямо не заговаривал о фильме, который так ее выматывал. Она должна была все преодолеть сама — этого требовало дело. Тюверлен — сторонний наблюдатель, Иоганна — сколок с Баварии. Против Баварии должна свидетельствовать сама Бавария. Он научился наконец по-настоящему видеть и Иоганну Крайн, и ее страну, поэтому довольствовался молчаливой, ненавязчивой поддержкой — только такая поддержка не отпугивала ее. Бережно извлекал наружу долго таившийся в этой сильной женщине гнев. Расковывал ее. Постепенно исчезала ее судорожная сжатость. Она освобождалась из незримой клетки. Почти без слов между ними возникала небывалая до сих пор близость.
К своему удивлению, он обнаружил, что эта скрытая, бескорыстная помощь шла на пользу его книге. Матерьял зашевелился, задвигался, закружился, начал дышать; но среди ожившего матерьяла мертвым грузом лежало нечто, так и не вышедшее за границы констатации, — дело Крюгера. Вначале Жак Тюверлен вообще его отбросил — оно было несущественно для «Книги о Баварии»; потом ему загорелось добиться и этого — воскрешения Крюгера и его процесса. Все людские судьбы должны помогать восхождению рода человеческого на высшую ступень. Но только те избранники, кто умеет заставить других вновь пережить эти судьбы, сохранят их для грядущих поколений. Окажется ли отдельная судьба плодотворной для рода, зависит не от ее величия и значительности, не от ее носителя, а только от художника, который осознаёт ее и воплощает в творении искусства. С той секунды, как судьба Мартина Крюгера завладела сознанием Жака Тюверлена, мученичество этого человека обрело смысл, как обрели смысл горести Иоганны и самого Жака. Что-то понуждало его воплотить в искусстве заключенного Крюгера.
Ему мало помогало то, что по случайному стечению обстоятельств он хорошо знал жизнь Крюгера и даже как-то был связан с нею. Не имело значения, каковы в действительности были Мартин Крюгер и его судебное дело, да и вообще существовали ли они. Разве так уж важно, жил ли в действительности Иисус из Назарета? Существовал его образ, который озарил мир. В этом образе — и только в нем — была явлена истина. Важно было, чтобы образ Мартина Крюгера, пережитый Жаком Тюверленом, люди воспринимали как истинный.
Он все яснее понимал, что силы для осуществления этой задачи черпает в одном источнике — в глухом гневе Иоганны. Ее стремления каким-то таинственным образом переплетались с его собственными, ее суровое негодование, переливаясь в его творение, зарождало в нем жизнь. Книга Тюверлена питалась страстным желанием Иоганны зажечь в людях сочувствие к мертвому Мартину Крюгеру. И ему порою казалось, что стоит ей сдаться, как сдастся и он.